Единственным, о чем я умолчала, был эпизод с отравлением помады Фели экстрактом ивы. Зачем смущать инспектора несущественными деталями?
Пока я говорила, он время от времени делал записи в маленьком черном блокноте, страницы которого, как я заметила, были заполнены стрелками и загадочными знаками, которые могли быть вдохновлены алхимическими формулами Средних веков.
— Я тоже тут есть? — спросила я, указывая на блокнот.
— Да, — ответил он.
— Можно посмотреть? Только один взгляд?
Инспектор Хьюитт захлопнул блокнот.
— Нет, — возразил он, — это конфиденциальный полицейский документ.
— Вы полностью пишете мое имя или я упомянута каким-нибудь символом?
— У тебя есть свое собственное обозначение, — ответил он, засовывая блокнот в карман. — Ладно, мне пора идти.
Он протянул руку и крепко сжал мою ладонь.
— До свидания, Флавия, — сказал он. — Это был… особенный опыт.
Он подошел к двери и открыл ее.
— Инспектор…
Он остановился и обернулся.
— Какое оно? Мое обозначение, имею в виду?
— Это «Я», — ответил он, — большая буква «Я».
— «Я»? — удивилась я. — Что она обозначает?
— А, — сказал он, — это лучше оставить на волю воображения.
Даффи сидела в гостиной, растянувшись на ковре и читая «Узника Зенды».
— Ты замечаешь, что у тебя шевелятся губы, когда ты читаешь? — поинтересовалась я.
Она проигнорировала меня. Я решила рискнуть жизнью.
— К вопросу о губах, — сказала я, — где Фели?
— У доктора, — ответила она. — У нее какая-то аллергия.
Ага! Мой эксперимент увенчался блистательным успехом! Никто не узнает. Как только у меня будет время, я запишу в дневник:
«Вторник, 6 июня 1950 г., 13:12. Успех! Результат — как и ожидалось. Справедливость восторжествовала».
Я тихо фыркнула. Даффи, должно быть, услышала, потому что она перевернулась и скрестила ноги.
— Не подумай даже на секунду, что тебе удастся выйти сухой из воды, — спокойно заявила она.
— Хмм? — протянула я. Изображать невинное удивление — это моя специальность.
— Что за ведьминское зелье ты подмешала ей в помаду?
— Понятия не имею, о чем ты говоришь, — сказала я.
— Посмотри на себя в зеркальце, — предложила Даффи. — Только смотри не разбей.
Я повернулась и медленно подошла к полке над камином, где висел мутный пережиток эпохи Регентства и тускло отражал комнату.
Я придвинулась ближе, рассматривая свое отражение. Сначала я ничего такого не заметила — привычный образ прекрасной меня: фиалковые глаза, бледная кожа, но, присмотревшись, в искаженной амальгаме я разглядела детали.
У меня на шее было пятно. Ярко-красное пятно! В том месте, где меня поцеловала Фели!
Я испустила вопль.
— Фели сказала, что в гараже она отплатила тебе в полной мере.
Не успела Даффи перекатиться обратно на живот и вернуться к своему дурацкому романтическому роману, как у меня созрел план.
Однажды, когда мне было лет девять, я записала в дневнике, что значит быть де Люсом или, по крайней мере, что значит быть конкретно мной. Я долго думала о своих ощущениях и наконец пришла к выводу, что быть Флавией де Люс — все равно что быть сублиматом: черным хрустальным осадком, остающимся на холодном стеклянном дне пробирки после выпаривания йода. В то время я сочла это идеальным описанием, и за последние два года ничего такого не случилось, что могло бы изменить мое мнение.
Как я сказала, де Люсам чего-то не хватает: какая-то химическая связь, или же ее отсутствие, связывает их языки, когда они оказываются под угрозой любви. Маловероятно, чтобы один де Люс сказал другому, что любит его, это все равно как если бы один пик в Гималаях склонился к другому и зашептал нежности.
Это утверждение было доказано, когда Фели украла мой дневник, взломала медную застежку кухонной открывашкой для консервов и громко зачитала, стоя на верху лестницы в одеяниях, которые позаимствовала у соседского пугала.
Вот какие мысли крутились у меня в голове, когда я приблизилась к двери отцовского кабинета. Я остановилась… в неуверенности. Я на самом деле хочу сделать это?
Я робко постучала в дверь. Повисло долгое молчание, затем послышался голос отца:
— Входите.
Я повернула ручку и вошла в комнату. Сидя за столом у окна, отец на миг оторвал взгляд от увеличительного стекла и снова вернулся к изучению пурпурной марки.
— Можно сказать? — спросила я, осознавая, когда произнесла эти слова, что они звучат странно и тем не менее кажутся самым подходящим выбором.
Отец отложил лупу, снял очки и потер глаза. Он выглядел уставшим.
Я сунула руку в карман и достала клочок голубой писчей бумаги, в которую завернула «Ольстерского Мстителя». Я сделала шаг вперед, словно проситель, положила бумагу ему на стол и отошла.
Отец развернул ее.
— Боже милостивый! — сказал он. — Это же «АА».
Он снова надел очки и взял ювелирную лупу рассмотреть марку.
Теперь, подумала я, воспоследует моя награда. Я обнаружила, что сконцентрировалась на губах отца в ожидании.
— Где ты ее взяла? — спросил он наконец этим своим мягким голосом, который пронзает слушателя, как булавка бабочку.
— Я ее нашла, — ответила я.
Взгляд отца был по-военному безжалостен.
— Должно быть, Бонепенни уронил ее, — сказала я. — Это тебе.
Отец изучал мое лицо, как астроном изучает сверхновую звезду.
— Очень мило с твоей стороны, — наконец сказал он, явно с трудом.