К несчастью, мне некогда было записать это; моему дневнику придется подождать.
Максимилиан, весь в горчичную клетку, восседал на камне в тени креста на рынке, болтая крошечными ножками, как Шалтай-Болтай. Он был так мал, что я его не сразу заметила.
— Haroo, mоn vieux, Флавия! — прокричал он, и я остановила «Глэдис» у самых носков его лаковых кожаных туфель. Опять попалась! Что ж, надо воспользоваться ситуацией.
— Привет, Макс, — сказала я. — У меня к тебе вопрос.
— Хо-хо! — воскликнул он. — Вот так вот! Вопрос! Без предисловий? А поговорить о сестрах? А сплетни из великих концертных залов всего мира?
— Что ж, — ответила я, немного смутившись, — я слушала «Микадо» по радио.
— И как? Если говорить о динамике? Ох уж эта тревожная тенденция кричать арии Гилберта и Салливана, знаешь ли!
— Интересно, — хмыкнула я.
— Дорогой Артур сочинил одни из самых совершенных произведений на нашем царственном острове, например «Утраченную струну». Г. и С. очаровывают меня безмерно. Знаешь ли ты, что их бессмертное сотрудничество развалилось из-за разногласий по поводу цены ковра?
Я внимательно присмотрелась к нему, чтобы понять, не водит ли он меня за нос, но он выглядел серьезным.
— Конечно, я просто умираю от желания выведать у тебя о недавних неприятностях в Букшоу, Флавия, дорогая, но я знаю, что твои губы запечатаны трижды — скромностью, преданностью и законом — и необязательно именно в таком порядке, не правда ли?
Я кивнула.
— В таком случае задавай свой вопрос оракулу.
— Вы учились в Грейминстере?
Макс захихикал по-птичьи.
— О, дорогая, нет. Я не настолько важная персона, боюсь. Я учился на континенте, в Париже, если быть точным, и не всегда в школе. Но мой кузен Ломбард — старый грейминстерец. Он всегда хорошо отзывается о нем — когда он не на скачках и не играет у Монфорта.
— Он когда-либо упоминал директора, доктора Киссинга?
— Раба марок? О, моя крошка, он редко говорит о чем-либо другом. Он обожает этого старого джентльмена. Считает, что это Киссинг сделал из него того, кем он стал сейчас — ничего особенного, но все-таки…
— Не думаю, что он жив до сих пор. Доктор Киссинг, имею в виду. Он, должно быть, очень стар, не так ли? Но я готова поспорить на что угодно, что он сто лет как мертв.
— Значит, ты потеряешь деньги! — обрадовался Макс. — Каждый свой пенни!
Рукс-Энд прятался в уютной ложбине между холмом Сквайрс и Джек О’Лантерн, любопытным ландшафтным курьезом, который на расстоянии напоминал могильный курган железного века, а по приближении оказывался намного больше и формой походил на череп.
Я вырулила на Пукерс-Лейн, пролегавший вдоль его челюсти, или восточного края. В конце переулка густая изгородь преграждала вход в Рукс-Энд.
Когда минуешь эти потрепанные остатки прошлого, оказываешься на лугах, простирающихся на восток, запад и юг, заброшенных и заросших. Несмотря на солнце, над неухоженной травой плавали щупальца тумана. Там и сям широкие просторы лугов нарушались огромными печальными буками, чьи массивные стволы и поникшие ветви всегда напоминали мне семейство унылых слонов, одиноко бредущих по африканским саваннам.
Под буками две древние дамы вели оживленный диалог, как будто соревнуясь за роль леди Макбет. Одна была одета в просвечивающий муслиновый пеньюар и домашний чепец, по всей видимости, доживший до наших времен с XVIII века, а ее компаньонка, завернутая в синее, как цианистый калий, широкое платье, носила медные серьги размером с суповую тарелку.
Сам дом являл собой то, что часто романтично именуют «особняком». Некогда он служил родовым поместьем семьи де Лейси, от которой получил название Бишоп-Лейси (говорили, что они были дальними родственниками де Люсов), но с тех пор прошел несколько стадий: от сельского дома находчивого и успешного гугенота — торговца бельем — до того, чем он являлся сегодня — частным приютом, который Даффи сразу же прозвала «Холодным домом». Я почти хотела, чтобы она была рядом.
Два грязных автомобиля, припаркованных во дворе, свидетельствовали о недостатке как сотрудников, так и посетителей. Прислонив «Глэдис» к древней араукарии, я поднялась по заросшим мхом выщербленным ступенькам к входной двери.
Написанная от руки табличка гласила: «Звоните, пжлст.», и я подергала за эмалевую ручку. Где-то внутри глухо зазвенело, словно пастуший рожок пропел «Ангелус», объявляя о моем появлении неведомым персонам.
Когда ничего не произошло, я позвонила снова. На другом конце лужайки две старые дамы начали изображать, будто у них чаепитие, приседая в изысканных, жеманных реверансах, оттопыривая мизинцы и поднимая невидимые чашки и блюдца.
Я прижала ухо к массивной двери, но за исключением приглушенного гула — видимо, дыхание дома — ничего не услышала. Я толкнула дверь и вошла внутрь.
Первое, что меня поразило, — запах этого места: смесь капусты, резиновых подушек, помоев и смерти. Эту вонь подчеркивал острый запах дезинфицирующего средства, которым моют полы, — диметилбензиламмония хлорида, отдающего миндалем и напоминающего гидроген цианид — газ, которым в американских тюрьмах казнят убийц.
Холл был покрашен в безумный зеленый цвет: зеленые стены, зеленое дерево и зеленые потолки. Полы застилал дешевый коричневый линолеум, весь испещренный следами гладиаторов, так что его вполне могли доставить из римского Колизея. Когда я наступала на очередной коричневый вздувшийся пузырь, он мерзко шипел, и я взяла себе на заметку проверить, может ли цвет вызывать тошноту.